– Ангел-то, ангел наш с небес взирает! – всхлипнул Голицын и тоже поцеловал Николая в плечико.
– Не с чем меня поздравлять, господа, – обо мне сожалеть должно, – проговорил Николай угрюмо и вдруг с почти нескрываемым вызовом обернулся к Сперанскому, который сидел молча, потупившись. – Ну, а вы, Михайло Михайлыч, что скажете?
– «Да будет царствование наше токмо продолжением царствования его», никогда я себе этих слов не прощу, ваше величество, – поднял на него Сперанский медленные глаза свои.
– Это не ваши слова, а мои. И чем они плохи?
– Не того ждет Россия от вашего величества.
– А чего же?
– Нового Петра.
Лесть была грубая и тонкая вместе. «I1 у a beaucoup de praporchique en lui et un peu de Pierre le Grand.», – сказал однажды Сперанский о великом князе Николае Павловиче и мог бы то же сказать об императоре.
Вдруг наклонился, поймал руку его, хотел поцеловать; но тот поспешно отдернул ее, обнял его и поцеловал в лысину.
– Ну, полно, ваше превосходительство, льстить изволите, – усмехнулся недоверчиво, а сердце все-таки сладко дрогнуло: «второй Петр» был его мечтою давнею.
Помолчал и прибавил:
– Я никогда не думал вступать на престол. Меня воспитывали как будущего бригадного. Но надеюсь быть достойным своего звания; надеюсь также, что как я исполнил свой долг, так и все оный предо мною выполнят. Когда же приобрету необходимые сведения, то поставлю каждого на свoe место. Философия не мое дело. Пусть господа философы как себе хотят, а для меня – жить значит служить; и если бы все служили как следует, то всюду был бы порядок и спокойствие. Вот, господа, вся моя философия!
Взглянул на Сперанского. Тот молчал, зажмурив глаза и наклонив голову, как будто слушал музыку.
– А за сим, – продолжал Николай, возвышая голос, – не допускаю и мысли, чтобы во всем, касающемся дел вверенной мне Богом империи, кто-либо из подданных осмелился уклониться от указанного мною пути.
Говорил коротко, отрывисто, как будто с кем-то спорил или на кого-то сердился; входил во вкус – покрикивал, как молодой петушок, который хорохорится, но еще не умеет кричать как следует.
– И если я буду хоть на один час императором, то покажу, что был того достоин, – кончил и встал.
– Государственный Совет, ваше сиятельство, – обратился к Лопухину, – извольте собрать сегодня к восьми часам вечера для объявления манифеста и учинения присяги. И прошу вас, господа, чтоб никто не знал… Сегодня прошу, а завтра буду приказывать, – опять не удержался, кончил окриком.
Лопухин, Голицын и Сперанский вышли из комнаты. В одну дверь вышли, а в другую вошел Бенкендорф.
Бедный остзейский дворянин, будущий великий сыщик, шеф жандармов, начальник III Отделения, генерал-адъютант Александр Христофорович Бенкендорф, имел наружность приятную, даже благородную, только лицо слегка помятое, – видно было, человек пожил; улыбка неподвижно-любезная, взор обманчиво-добрый, как у людей равнодушно-уклончивых. Не глуп, не зол, но рассеян и легок на все. «Скользите, смертные, – не напирайте. Glissez, mortels, n'appuyez pas», – говаривал.
Когда он вошел, в лице Николая сразу, без всякого перехода, одно выражение заменилось другим – угрюмо-надутое – умиленно-чувствительным. Вообще, выражения лица его менялись мгновенно, внезапно до странности, как будто снимались и надевались маски. «Множество масок, но нет лица», – сказал о нем кто-то.
Схватил Бенкендорфа обеими руками за руки и уставился в лицо его молча.
– Подписать изволили, ваше величество?
– Подписал, – тяжело вздохнул Николай и поднял глаза к небу. – Я долг свой исполнил: наш ангел должен быть мною доволен. Все будет в порядке кончено, или я жив не останусь. Воля Божья и приговор братний надо мною совершаются. Я, может быть, иду на гибель, но нельзя иначе. Жертвую собою для брата; счастлив, если, как подданный, исполню волю его. Но что будет с Россией?..
Долго еще говорил. Привычку к болтовне слезливой получил тоже в наследство от матери.
Бенкендорф ждал с терпеливою скукою, когда он кончит.
– Ну что, как в городе? – проговорил Николай уже другим, деловым голосом, утирая платком сухие глаза и опять так же мгновенно, как давеча, одна маска упала, другая наделась.
– Все тихо, ваше величество. Но, может быть, тишина перед бурей.
– А все-таки бури ждешь?
– Жду, государь. Число недовольных слишком велико. Революция в умах уже существует.
– А с Ростовцевым-то, кажется, я вчерась оплошал, – вдруг вспомнил Николай. – Так и не узнал имен. Никогда себе не прощу. Узнать бы имена да арестовать…
– Ни-ни, ваше величество, никаких арестов! А то вся шайка разбежится. Да и первый день царствования омрачать не следует.
– А если начнут действовать?
– Пусть, тогда и аресты никого не удивят. Потихоньку, полегоньку, с осторожностью. Ожесточать людей не надо. Ненавистников у вас и без того довольно.
– Зато друг один! – воскликнул Николай и крепко пожал ему руку.
Подошел к столу, отпер ящик и вынул пакет с надписью: «О самонужнейшем. Его Императорскому Величеству в собственные руки». Это был привезенный накануне Фредериксом из Таганрога донос генерала Дибича.
– На, прочти. Тут еще целый заговор.
– Во второй армии? Тайное Общество подполковника Пестеля? – спросил Бенкендорф, не раскрывая пакета.
– А ты уже знаешь? – удивился, почти испугался Николай; «Вот он какой! На аршин под землей видит!»
– Знаю, ваше величество. Еще в двадцать первом году имел счастье представить о сем донесении покойному государю императору.
– Ну, и что ж?
– Изволили оставить без внимания. Четыре года пролежала записка в столе.