14 декабря - Страница 64


К оглавлению

64

– Егор Михайлович, отведите в Алексеевский, – сказал комендант Подушкину. Тот связал концы носового платка и надел на голову Голицыну.

Он встал, покачнулся и едва не упал: не умел ходить в кандалах. Подхватили под руки. Выйдя из дому, усадили в сани. Подушкин сел рядом и обнял его за талию. Сани делали частые повороты, должно быть, в узеньких проулках, между крепостными бастионами. Выглянув одним глазом из-под съехавшей повязки, Голицын увидел подъемный мост через ров и в толстой каменной стене ворота.

– Куда вы меня везете? В Алексеевский равелин, что ли? – спросил Подушкина.

– Не извольте беспокоиться, квартирка будет отличная, – утешил тот и поправил на глазах его платок.

Голицын вспомнил то, что слышал о равелине: в него сажали только «забытых», и никто никогда из него не выходил. Но по сравнению с пыткою вечное заточение казалось ему блаженством.

Сани остановились. Арестанта опять подхватили под руки, помогли вылезть и взвели на ступени крыльца. Заскрипели на ржавых петлях двери и захлопнулись с тяжелым гулом. «Оставьте всякую надежду вы, которые входите», – вспомнилось Голицыну.

С глаз его сняли платок и повели по длинному коридору с рядом дверей, тускло освещенному сальными плошками. Впереди шел плац-майор и, останавливаясь у каждой двери, спрашивал: «Занят?» Отвечали: «Занят». Наконец, ответили: «Пуст».

– Пожалуйте-с, – любезно пригласил Подушкин, и Голицын вошел в каменную щель, узкую, длинную, напоминавшую гроб. Сторож засветил на ставце ночник – шкалик зеленого стекла с поплавком в масле. Голицын увидел нависший свод, окно с толстой железной решеткой в стенной глубокой впадине; два стула, столик, лазаретную койку, круглую железную печь в одном углу, а в другом зловонную кадку – «парашку».

Сняли кандалы, раздели, обыскали, ощупали даже под мышками; надели арестантскую куртку, штаны, засаленный халат и рваные туфли, не впору большие.

Старик высокого роста, в длиннополом, зеленом, с красным воротом и красными обшлагами, мундире времен Павловских, необыкновенно худой, высокий и бледный, похожий на мертвеца, вошел в камеру. Это был комендант Алексеевского равелина, швед Лилиен-Анкерн. Часовые считали его немного помешанным, называли «Кащеем бессмертным» и уверяли, что ему лет под сто и что он провел в казематах лет пятьдесят, вечный узник среди узников.

Плавным шагом, сгорбившись, заложив руки за спину, с открытым ртом, где торчали два желтых зуба, со взором невидящим, он шел прямо на Голицына.

– Как ваше здоровье? – спросил еще издали; не дожидаясь ответа, опустился на колени и привычно-ловким движением начал надевать снятые кандалы на ноги его. Надев, показал, как надо ходить, поддерживая за веревочку звенья, соединявшие ножные обручи. Голицын попробовал и опять едва не упал.

– Ничего, наýчитесь, – утешил плац-майор.

Обернув наручники замшевой тряпкой, комендант спросил:

– Так можете писать?

– Могу.

– Ну, вот и кончен туалет, – ухмыльнулся Подушкин с любезностью. А Лилиен-Анкерн, все еще стоя на коленях, поднял на арестанта свои столетние, мутной пленкой, как у спящих птиц, подернутые глаза и произнес благоговейно, как слова молитвы:

– Божья милость всех нас спасет!

«Так, должно бьть, на том свете старые покойники приветствуют нового», – подумал Голицын.

Старик молча встал и тем же плавным шагом, сгорбившись, закинув руки за спину, вышел из камеры.

Сторожа помогли арестанту перейти со стула на койку.

– Почивайте с Богом, не горюйте: все пройдет. Номерок отменный, сухонький, тепленький, – сказал Подушкин.

Все вышли и заперли дверь. Ключ повернулся в замке; загремели задвижки, запоры, засовы; последний огромный болт проскрежетал, и наступила тишина.

Голицын чувствовал себя погребенным заживо, а все-таки радовался: миновала пытка.

Увидел на столике ломоть ржаного хлеба и кружку кваса. Давеча, во время обыска, попросил есть; плац-майор извинился, что поздно, на кухне все уже спят, и велел принести хлеба с квасом. Голицын съел и выпил все; давно уже так вкусно не ужинал.

Начал укладываться. Снял халат и с трудом поднял на койку отягченные цепями ноги; хотел уже растянуться на плоском, как блин, тюфяке, но взглянул на пестрядевую подушку без наволочки на ней были жирные пятна. Понюхал, поморщился. Носовой платочек Маринькин, еще не развернутый, с вышитой красной меткой М. Т., лежал на столике. Должно быть прощаясь, успела-таки сунуть ему в карман, а при обыске забыли или нарочно оставили, сжалившись.

Разложил его так, чтобы не касаться щекой подушки. От платочка пахло Маринькой. Улыбнулся – почему-то вспомнил, как в ту первую и последнюю брачную ночь, когда она разбудила его поцелуем, – не сумел ее удержать, – «глупо» заснул.

Где-то близко, как будто над самым ухом его, заиграли, запели заунывную песню куранты, как медноголосые ангелы. «Божья милость всех нас спасет», – послышалось ему приветствие мертвых мертвому. И продолжая улыбаться, он блаженно заснул, с последней мыслью: «В пасти Зверя – как у Христа за пазухой».

Вчерашние звуки, только в обратном порядке – сначала скрежечущий болт, потом засовы, запоры, задвижки и, наконец, щелкающий ключ в замке – разбудили его поутру. Вошел Лилиен-Анкер, спросил: «Как ваше здоровье?» – и не дожидаясь ответа, исчез.

Фейерверкер Шибаев, с молодым, веселым лицом, принес жидкого чаю в огромном оловянном чайнике и два куска сахару. Сахар держал из учтивости не на голой ладони, а в складе мундирной полы; поставив и выложив все на столик, поклонился вежливо.

– Который час? – спросил Голицын.

64