14 декабря - Страница 70


К оглавлению

70

– Не погубишь: все за меня против него.

– Я лгать не хочу.

– Ты все о себе думаешь – думай о других. Идут. Прощай.

После разговора с Оболенским Голицын задумался и забылся так, что не заметил, как, проголодавшись, начал есть булку. Опомнился, когда уже съел половину. Оставлять не стоило, съел всю.

Ночью проснулся от боли в животе. Стонал и охал. Всю ночь промучился. К утру сделалась рвота, такая жестокая, что думал, – умрет. Но полегчало. Уснул.

– Как почивать изволили? – разбудил его Сукин.

– Прескверно. Тошнило.

– Что-нибудь съели?

– Трусов угостил булкой.

– Водой не запили?

– Нет.

– Ну, вот от этого. Надобно хлеб водой заливать. Ничего, пройдет. Сейчас будет лекарь.

– Не надо лекаря.

– Нет, надо. Сохрани Бог, что-нибудь сделается. У нас тут строго: за жизнь арестантов головой отвечаем.

«Безымянный», – так называл Голицын того замухрышку-солдатика, который оказался для него Самаряниным Милостивым, – узнав о ночном происшествии, объявил, что Голицын отравлен.

– Может, ваше благородие, чем не потрафили – так вот они вас и мучают.

Пришел лекарь, тот самый, который был в Зимнем дворце, на допросе Одоевского, Соломон Моисеевич Элькан, должно быть, из выкрестов, черномазый, толстогубый, с бегающими глазками, хитрыми и наглыми. «Прескверная рожа. Этакий, пожалуй, и отравить может!» – подумал Голицын.

Арестанта перевели на больничный паек – чай и жидкий суп. Но он ничего не ел, кроме хлеба, который приносил ему потихоньку Безымянный.

Два дня не ел, а на третий зашел к нему Подушкин. Присел рядом на койку, вздохнул, зевнул, перекрестил рот и начал:

– Что вы не кушаете?

– Не хочется.

– Полноте, кушайте, – ведь заставят!

– Как заставят?

– А так: всунут машинку в рот и нальют бульону, – насильно проглотите. А то в «мешок» посадят.

– Какой мешок?

– А такие карцеры есть под землей; сверху плита каменная с дыркой для воздуху. Ну, там не то, что здесь, – темно, сыро, нехорошо.

Помолчал, опять зевнул и прибавил:

– Не горюйте, все пройдет. Вот и генерал Ермолов сидел в царствование императора Павла Первого, а как выпустили, со мной и не кланяется. Вот и с вами так же будет. Все пройдет, все к лучшему.

– Вы «Кандида» читали, Егор Михайлович?

– Это насчет носа? Да-с, имею с Кандидом сие преимущество: нельзя оставить с носом!

Памятуя машинку и мешок, Голицын стал есть. Иногда заходил к нему Сукин. Седой, в скобку подстриженный, с грубым солдатским лицом, напоминавшим старую моську, стоя на своей деревянной ноге, начинал издалека:

– Я, сударь мой, так рассуждаю: ежели можно жить где-нибудь счастливо, так это, конечно, в России: только не тронь никого, исполняй свои обязанности, – и свободы такой нигде не найдешь, как у нас, и проживешь, как в царствии Божием.

Умолкал и, не дождавшись ответа, опять начинал:

– Вы, господа, пустое затеяли: Россия столь обширный край, что не может управляться иначе, как властью самодержавною. Если бы и удалось Четырнадцатое, такая бы пошла кутерьма, что вы и сами были бы не рады.

Опять умолкал, долго смотрел на Голицына; потом вынимал платок, сморкался и вытирал глаза:

– Ах, молодой человек, молодой человек! Глядючи на вас, сердце кровью обливается… Ну, пожалейте вы себя, не упрямьтесь, ответьте на пункты как следует. Государь милостив, – все еще может поправиться…

И так без конца. «Взять бы его за шиворот и вытолкать!» – думал Голицын с тихим бешенством.

После ночного припадка все еще был нездоров. К доктору Элькану не скрывал своего отвращения и выжил его. Вместо доктора заходил к нему фельдшер, Авенир Пантелеевич Затрапезный, тоже знакомый по допросу Одоевского; человек низенький, толстенький, небритый, нечесаный, похожий на свою фамилию, забулдыга и пьяница, но честный, не глупый и, как сам рекомендовался, «якобинец отъявленный». От него узнавал Голицын о том, что происходит в крепости.

У полковника Пестеля, недавно арестованного в Южной Армии, найден яд: хотел отравиться, чтобы избегнуть пытки. Подпоручик Заикин пытался убить себя, ударяясь головой об стену; знал, где зарыта «Русская Правда», и тоже опасался пытки.

Подполковник Фаленберг, почти ни в чем не замешанный, поверив, что в случае признания, его простят и освободят немедленно, ложно обвинил себя в умысле на цареубийство, а когда его посадили в крепость, помешался в уме.

Девятнадцатилетний мичман Дивов, «младенец», как звали его тюремщики, доносил, что каждую ночь снится ему все один и тот же сон, – будто закалывает государя кинжалом. Слышал голоса, имел видения – доносил и о них; и по этим доносам людей хватали и сажали в крепость.

Поручик Анненков повесился на полотенце, сорвался и поднят без чувств на полу камеры.

Корнет Свистунов проглотил осколки разбитого лампадного шкалика.

Полковник Булатов поверил в милость царскую, как в милость Божью, а когда увидел, что обманут, решил уморить себя голодом. Перед ним ставили самую вкусную пищу, самое свежее питье; но он ни к чему не прикасался, только грыз пальцы и сосал из них кровь, чтобы утолить жажду. Муки его продолжались двенадцать дней: должно быть, кормили насильно. Как ни строг был надзор, сумел обмануть сторожей: разбил себе голову об стену.

«А что-то будет со мной?» – думал Голицын, слушая эти рассказы.

На вопросные пункты все еще не ответил. Сначала решил молчать, запираться во всем. Но чем больше думал, тем больше чувствовал, что нельзя молчать. Неотразимы были доводы Чернышева и Оболенского, врага и друга, что молчаньем губит не только себя, но и других.

70